Поэтому в тот понедельник первую часть пути домой Мисси представляла себя божественно красивой блондинкой с изумрудно-зелеными глазами; двое мужчин были влюблены в нее: герцог (светловолосый и красивый) и индийский принц (темный и красивый). В выбранном ею облике она, сидя под балдахином на спине богато украшенного слона, охотилась на тигров — без посторонней помощи; вела в бой против мусульманских повстанцев целую армию своего мужа — без посторонней помощи; строила школы и больницы, организовывала курсы для молодых матерей — без посторонней помощи, в то время как оба ее любовника маячили где-то на заднем плане, совсем как маленькие супруги-паучки, которым не дозволялось входить в покои госпожи.
Но на полпути от дома, где от виляющей Ноуэл-стрит отделялась Гордон Роуд, начиналась ее долина. В этом месте Мисси всегда прекращала воображаемые похождения и просто смотрела по сторонам. День был прекрасный, на исходе зимы в Голубых Горах бывают такие дни — когда ветер решает немного отдохнуть.
Откликаясь на зов долины, она перешла на другую сторону Гордон Роуд и подняла лицо к благодатному небу, раздувая ноздри, чтобы вобрать в себя опьяняющий аромат кустарников. Никто доселе не удосужился дать долине имя, хотя теперь, несомненно, байроновские жители окрестят ее долиной Джона Смита. В сравнении с долиной Джеймисона, или с долиной Гроуз, или даже с Мегалонг-долиной — она не была очень большой, но зато форму имела совершенную. Долина представляла собой чашу, лежавшую примерно на полторы тысячи футов ниже уровня горного хребта, высота которого достигала трех тысяч футов и на котором стоял Байрон и все остальные городки в Голубых Горах. Один закругленный край этого симметричного овала лежал как раз над тем местом, где Гордон Роуд сужалась, как бы иссякая, а дальний конец долины находился в пяти милях к востоку, и там отвесность ее стен нарушалась глубокой расселиной, через которую текла безымянная река, неся свои воды на равнину. Вдоль всего края долины высился отвесный утес из рыжего песчаника высотой в тысячу футов, а в самом низу обрыв был опоясан пологим склоном, утыканным деревьями, покрытым смерзшимися каменными обломками и спускавшимся к руслу реки, которая многие эпохи назад и породила долину.
Вся долина, если смотреть вдоль нее, была сплошь покрыта пышным первозданным лесом — и это голубое эвкалиптовое море без конца вздыхало и шепталось о чем-то.
В зимние дни по утрам долину заполняло искрящееся белое облако. Оно, будто сбиваемое молоко, лениво плескалось ниже уровня верхушек утеса, а потом, когда солнце начинало припекать, вдруг поднималось и моментально исчезало. Иногда облако опускалось сверху, ощупывая макушки деревьев далеко внизу, пока ему не удавалось накрыть их призрачным покрывалом, и тогда деревья исчезали. А с приближением заката, и летом, и зимой, утесы начинали приобретать все более насыщенную окраску: сначала они светились розово-красным, потом становились малиновыми и, наконец, пурпурными, а с приходом ночи — таинственными темно-лиловыми. Но всего замечательней выглядел редкий снег, когда все выступы и расселины становились белыми, а деревья, шурша своими листьями и не желая терпеть холодные прикосновения, стряхивали с себя ледяную пудру.
На дно долины можно было попасть только по головокружительно крутой дороге, ширины которой едва хватало для проезда большой повозки, и дорога эта выходила к верхнему краю обрыва, как раз в том месте, где кончалась Гордон Роуд. Пятьдесят лет назад кто-то построил эту дорогу, желая поживиться массивными кедрами и камедью из девственно-роскошного леса долины, но после того, как восемьдесят волов, их погонщик, двое лесорубов и подвода, поднимавшая могучий ствол дерева, рухнули вниз, — грабеж долины резко прекратился. Были и другие леса, более подходящие для лесоразработок. Постепенно о дороге все забыли, как и о самой долине; приезжие предпочитали посещать долину Джейминсона, что была южнее, а северную ее сестру и вовсе забыли, так как не было здесь беседок и должным образом устроенных смотровых площадок.
Мисси уже подходила было к Миссалонги, как вдруг снова к ней вернулась резкая боль в боку, а десятью секундами позже она почувствовала, будто в грудь ей вонзили кинжал. Она споткнулась и уронила свои нагруженные сумки, руки ее взметнулись вверх, чтобы выдернуть эту безумную боль; и тут она, бледная от страха, заметила край аккуратной миссалонговской живой изгороди — и рванулась к дому. Именно в этот момент Джон Смит подходил к Миссалонги, но с другой стороны, он шел, глядя под ноги, погруженный в свои мысли.
Когда до калитки оставалось не более десяти ярдов, Мисси упала ничком. В Миссалонги никто этого не видел: было около пяти часов вечера, и окружающее пространство заполняли подобно горячему удушающему вулканическому пеплу органные аккорды, извергаемые Друсиллой.
Но Джон Смит уже подбегал к Мисси, потому что он-то все видел. Сначала он подумал было, что это странное создание, желая избежать встречи с ним, просто кинулось бежать и споткнулось на бегу, но когда он, опустившись на колени, повернул ее лицо к себе, один взгляд на ее посеревшую кожу и мокрые от испарины волосы, заставил его переменить мнение. Чуть приподняв ее туловище, он полуусадил ее, прислонив к своему бедру и стал беспомощно растирать ей спину, адски досадуя на то, что не имеет понятия, как заставить ее снова дышать. То, что оставлять ее лежащей на земле нельзя, он понимал, но дальше этого его знания не распространялись. Она вцепилась в его руку, которой он легко обнимал ее, поддерживая за плечи; все тело ее сотрясалось от напряжения — она старалась сделать вдох, глаза смотрели на него в упор — и в них читалась мольба о помощи, которую он не в состоянии был оказать. Загипнотизированный этими глазами, — а в них, как в калейдоскопе, проносились и ужас, и замешательство, и боль, — он начал думать, что девушка вот-вот умрет.
Вдруг с поражающей быстротой серый цвет стал покидать ее лицо, и оно постепенно начало принимать более теплый и живой оттенок, а руки ослабили свою хватку.
— Пожалуйста, — выдохнула она, пытаясь встать.
Он тут же поднялся на ноги и, просунув руку ей под колени, поднял ее в воздух. Хоть он и не имел ни малейшего представления, где живет девушка, но наверняка хозяева вот этого невзрачного дома, что за оградой, окажут какую-то помощь, поэтому он понес ее через калитку и дальше по дорожке, ведущей к дому, на ходу громко выкрикивая просьбу о помощи, надеясь, что его все же услышат сквозь этот сплошной вой органа.
По-видимому, его услышали, потому что на пороге тут же показались две леди, обе были незнакомы ему. Они не стали причитать и молоть чепуху, за что он был им от души признателен; одна из женщин молча указала на входную дверь, другая же, проскользнув мимо него, провела его вместе с ношей в гостиную.
— Бренди, — отрывисто сказала Друсилла и нагнулась, чтобы расслабить одежду дочери. Корсетов Мисси, не носила, в них просто не было нужды, но платье было туго подпоясанными и закрытым, доходящим до шеи.
— Телефон у вас есть? — спросил Джон Смит.
— Боюсь, что нет.
— Ну, тогда, если вы мне объясните, куда идти, я прямо сейчас схожу за доктором.
— Это на углу улиц Байрона и Ноуэла, доктор Невилл Хэрлингфорд, — ответила Друсилла и добавила: — Скажите ему, что Мисси плохо, — она моя дочь.
Он тут же ушел, а Друсилле и Октавии пока ничего не оставалось делать, ка только дать Мисси немного бренди, которое всегда имелось в буфете у любого предусмотрительного хозяина на случай сердечного приступа.
К тому времени, как появился доктор Невилл Хэрлингфорд, то есть примерно через час, Мисси уже почти полностью оправилась. Джон Смит вместе с доктором не вернулся.
— Просто удивительно, — говорил доктор Хэрлингфорд Друсилле, когда они перешли в кухню; Октавия помогала Мисси добраться до своей кровати.
То, что произошло, видимо, выбило Друсиллу из колеи — ведь она всегда считала, что все вокруг нее обладают таким же недюжинным здоровьем, как и она сама; больные кости Октавии были не в счет — к этому все давно привыкли. Она тихо, как-то очень серьезно приготовила чай и пила его скромно, как бы с чувством благодарности, большей даже, чем у доктора Хэрлингфорда.